Неточные совпадения
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для
милого героя…
Но наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был не Грандисон.
— Ангел — позвольте сказать — мой! — говорил он. — Не мучьтесь напрасно: ни казнить, ни
миловать вас не нужно. Мне даже нечего и прибавлять к вашему рассказу. Какие могут быть у вас сомнения? Вы хотите знать, что это было, назвать по имени? Вы давно знаете… Где
письмо Обломова?
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете
писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя,
милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» — с большим, с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у себя. Хотите, прочту?
«Я вас люблю, — сказал Бурмин, — я вас люблю страстно…» (Марья Гавриловна покраснела и наклонила голову еще ниже.) «Я поступил неосторожно, предаваясь
милой привычке, привычке видеть и слышать вас ежедневно…» (Марья Гавриловна вспомнила первое
письмо St.
Лиза… нет, Акулина,
милая смуглая Акулина, не в сарафане, а в белом утреннем платьице, сидела перед окном и читала его
письмо; она так была занята, что не слыхала, как он и вошел.
По нынешним понятиям об этикете
письмо сие было бы весьма неприличным, но оно рассердило Кирила Петровича не странным слогом и расположением, но только своею сущностью. «Как, — загремел Троекуров, вскочив с постели босой, — высылать к ему моих людей с повинной, он волен их
миловать, наказывать! — да что он в самом деле задумал; да знает ли он, с кем связывается? Вот я ж его… Наплачется он у меня, узнает, каково идти на Троекурова!»
Вчера, 17-го, какая встреча: обедаем; говорят, шкуна какая-то видна. Велено поднять флаг и выпалить из пушки. Она подняла наш флаг. Браво! Шкуна «Восток» идет к нам с вестями из Европы, с
письмами… Все ожило. Через час мы читали газеты, знали все, что случилось в Европе по март. Пошли толки, рассуждения, ожидания. Нашим судам велено идти к русским берегам. Что-то будет? Скорей бы добраться: всего двести пятьдесят
миль осталось до места, где предположено ждать дальнейших приказаний.
— Это оттого, что ваш палец в воде. Ее нужно сейчас же переменить, потому что она мигом нагреется. Юлия, мигом принеси кусок льду из погреба и новую полоскательную чашку с водой. Ну, теперь она ушла, я о деле: мигом,
милый Алексей Федорович, извольте отдать мне мое
письмо, которое я вам прислала вчера, — мигом, потому что сейчас может прийти маменька, а я не хочу…
«
Милая Наташа, не могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» начал он. «Что же дальше? Просить простить за то, чтò я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не могу», и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть к этому чуждому, самоуверенному, непонимающему его человеку, Нехлюдов положил неконченное
письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и поехал догонять партию.
Вера Васильевна! — начиналось
письмо, — я в восторге, становлюсь на колени перед вашим
милым, благородным, прекрасным братом!
Письмо было написано мелким женским почерком. Райский читал: «Я кругом виновата,
милая Наташа…»
Сколько времени где я проживу, когда буду где, — этого нельзя определить, уж и по одному тому, что в числе других дел мне надобно получить деньги с наших торговых корреспондентов; а ты знаешь,
милый друг мой» — да, это было в
письме: «
милый мой друг», несколько раз было, чтоб я видела, что он все по-прежнему расположен ко мне, что в нем нет никакого неудовольствия на меня, вспоминает Вера Павловна: я тогда целовала эти слова «
милый мой друг», — да, было так: — «
милый мой друг, ты знаешь, что когда надобно получить деньги, часто приходится ждать несколько дней там, где рассчитывал пробыть лишь несколько часов.
«
Милый и дорогой доктор! Когда вы получите это
письмо, я буду уже далеко… Вы — единственный человек, которого я когда-нибудь любила, поэтому и пишу вам. Мне больше не о ком жалеть в Узле, как, вероятно, и обо мне не особенно будут плакать. Вы спросите, что меня гонит отсюда: тоска, тоска и тоска…
Письма мне адресуйте poste restante [до востребования (фр.).] до рождества на Вену, а после — в Париж. Жму в последний раз вашу честную руку.
— Греческий язык писал…
Милый наш родственник, значит, Харченко. Он на почте заказным
письмом отправлял статью, — ну, и вызнали, куда и прочее. И что только человеку нужно? А главное, проклятый хохол всю нашу фамилию осрамил… Добрые люди будут пальцами указывать.
„Неофитом науки“ я почувствовал себя к переходу на второй курс самобытно, без всякого влияния кого-нибудь из старших товарищей или однокурсников. Самым дельным из них был мой школьный товарищ Лебедев, тот заслуженный профессор Петербургского университета, который обратился ко мне с очень
милым и теплым
письмом в день празднования моего юбилея в Союзе писателей, 29 октября 1900 года. Он там остроумно говорит, как я, начав свое писательство еще в гимназии, изменил беллетристике, увлекшись ретортами и колбами.
— Ты твердо помнишь, мой
милый, об этом
письме, что Крафт его сжег на свечке? Ты не ошибаешься?
Несмотря на те слова и выражения, которые я нарочно отметил курсивом, и на весь тон
письма, по которым высокомерный читатель верно составил себе истинное и невыгодное понятие, в отношении порядочности, о самом штабс-капитане Михайлове, на стоптанных сапогах, о товарище его, который пишет рисурс и имеет такие странные понятия о географии, о бледном друге на эсе (может быть, даже и не без основания вообразив себе эту Наташу с грязными ногтями), и вообще о всем этом праздном грязненьком провинциальном презренном для него круге, штабс-капитан Михайлов с невыразимо грустным наслаждением вспомнил о своем губернском бледном друге и как он сиживал, бывало, с ним по вечерам в беседке и говорил о чувстве, вспомнил о добром товарище-улане, как он сердился и ремизился, когда они, бывало, в кабинете составляли пульку по копейке, как жена смеялась над ним, — вспомнил о дружбе к себе этих людей (может быть, ему казалось, что было что-то больше со стороны бледного друга): все эти лица с своей обстановкой мелькнули в его воображении в удивительно-сладком, отрадно-розовом цвете, и он, улыбаясь своим воспоминаниям, дотронулся рукою до кармана, в котором лежало это
милое для него
письмо.
Однако всеобщая зубрежка захватила и его. Но все-таки работал он без особенного старания, рассеянно и небрежно. И причиной этой нерадивой работы была, сама того не зная,
милая, прекрасная, прелестная Зиночка Белышева. Вот уже около трех месяцев, почти четверть года, прошло с того дня, когда она прислала ему свой портрет, и больше от нее — ни звука, ни послушания, как говорила когда-то нянька Дарья Фоминишна. А написать ей вторично шифрованное
письмо он боялся и стыдился.
От его зоркого взгляда не ускользнуло лежавшее на столе, поверх других бумаг,
письмо, начинающееся словами: «
Милый, дорогой дядя», с какой-то припиской сверху, сделанной княжеской рукой.
—
Помилуйте, пожалуйста! — отвечал Гиршфельд. Князь распечатал
письма и принялся за чтение.
Письмо дрожало в руках у Ромашова, когда он его читал. Уже целую неделю не видал он
милого, то ласкового, то насмешливого, то дружески-внимательного лица Шурочки, не чувствовал на себе ее нежного и властного обаяния. «Сегодня!» — радостно сказал внутри его ликующий шепот.
… Одно
письмо было с дороги, другое из Женевы. Оно оканчивалось следующими строками: «Эта встреча, любезная маменька, этот разговор потрясли меня, — и я, как уже писал вначале, решился возвратиться и начать службу по выборам. Завтра я еду отсюда, пробуду с месяц на берегах Рейна, оттуда — прямо в Тауроген, не останавливаясь… Германия мне страшно надоела. В Петербурге, в Москве я только повидаюсь с знакомыми и тотчас к вам,
милая матушка, к вам в Белое Поле».
Егора Егорыча несказанно поразило это
письмо. Что Сусанна умна, он это предугадывал; но она всегда была так сосредоточенна и застенчива, а тут оказалась столь откровенной и искренней, и главным образом его удивил смысл
письма: Сусанна до того домолилась, что могла только повторять: «Господи,
помилуй!». «Теперь я понимаю, почему она напоминает мадонну», — сказал он сам себе и, не откладывая времени, сел за
письмо к Сусанне, которое вылилось у него экспромтом и было такого содержания...
Постепенно он открыл мне всё, все свои замыслы, и указал на всех единомышленников своих. Поверите ли, что в числе последних находятся даже многие высокопоставленные лица! Когда-нибудь я покажу вам чувствительные
письма, в которых он изливает передо мной свою душу: я снял с них копии, приложив подлинные к делу. Ах, какие это
письма,
милая маменька!
Милая маменька! Помнится, что в одном из предыдущих
писем я разъяснял вам мою теорию отношений подчиненного к начальнику. Я говорил, что с начальниками нужно быть сдержанным и всячески избегать назойливости. Никогда не следует утомлять их… даже заявлениями преданности. Всё в меру,
милая маменька! все настолько; чтобы физиономия преданного подчиненного не примелькалась, не опротивела!
Приехавши из губернского города в Воплино, Утробин двое суток сряду проспал непробудным сном. Проснувшись, он увидел на столе
письмо от сына, который тоже извещал о предстоящей катастрофе и писал:"Самое лучшее теперь,
милый папаша, — это переселить крестьян на неудобную землю, вроде песков: так, по крайней мере, все дальновидные люди здесь думают".
Письмо это оканчивалось поручением поцеловать
милую княгиню и передать ей, что ее материнское сердце отныне будет видеть в ней самую близкую, нежно любимую дочь.
Женщина — это существо особенное, c'est un etre indicible et mysterieux, как ты сам очень мило определил ее в твоем
письме (как странно звучит твое «тррах» рядом с этим
милым определением!).
— Ах, ах, ах, браслет — я и забыла. Почему вы знаете? Он перед тем, как написать
письмо, пришел ко мне и сказал: «Вы католичка?» Я говорю: «Католичка». Тогда он говорит: «У вас есть
милый обычай — так он и сказал:
милый обычай — вешать на изображение матки боски кольца, ожерелья, подарки. Так вот исполните мою просьбу: вы можете этот браслет повесить на икону?» Я ему обещала это сделать.
— Я получила
письмо от своего
милого супруга, — начала она.
Но она не договорила. Она сначала отвернула от меня свое личико, покраснела, как роза, и вдруг я почувствовал в моей руке
письмо, по-видимому уже давно написанное, совсем приготовленное и запечатанное. Какое-то знакомое,
милое, грациозное воспоминание пронеслось в моей голове.
Часто-часто я выходил за дверь своей комнаты и заглядывал в дырочки ящика для
писем И радость обдавала душу, когда я вынимал
письмо со штемпелем «Шульгино», с адресом, написанным таким мне ставшим
милым почерком.
И каждое слово ее
письма становилось теперь для меня значительным, незабываемо-милым, и сладко волновала подпись: «твоя».
"Простите меня,
милая Ольга Васильевна, — писал Семигоров, — я не соразмерил силы охватившего меня чувства с теми последствиями, которые оно должно повлечь за собою. Обдумав происшедшее вчера, я пришел к убеждению, что у меня чересчур холодная и черствая натура для тихих радостей семейной жизни. В ту минуту, когда вы получите это
письмо, я уже буду на дороге в Петербург. Простите меня. Надеюсь, что вы и сами не пожалеете обо мне. Не правда ли? Скажите: да, не пожалею. Это меня облегчит".
«
Милая, бедная мама! Какой удар вынесла ты, прочтя
письмо. Но ты, дорогая, ты одна, я глубоко уверен в этом, не поверишь, что твой сын бесчестный человек. Не поверила бы ты, если бы я сам даже признался в преступлении… Но тем более тяжело твое несчастье. Видеть невинного сына, заклейменного обществом страшным именем вора, тяжелее во сто крат, чем знать, что заблудшее дитя несет заслуженное наказание».
«Поздравляем, — говорят, — тебя, ты теперь благородный и можешь в приказные идти;
помилуй бог, как спокойно, — и
письмо мне полковник к одному большому лицу в Петербург Дал. — Ступай, — говорит, — он твою карьеру и благополучие совершит». Я с этим
письмом и добрался до Питера, но не посчастливило мне насчет карьеры.
— Не стоит благодарности-с, ваше превосходительство… Помилуйте-с… Мой долг… рад живот положить!.. Какое распоряжение изволите теперь сделать-с?.. В острог?.. — Очень хорошо-с. Ну, любезнейшие, пожалуйте-с!.. Милости просим на казенное содержание!.. А что? Будете теперь сомневаться, от кого мы
письма получаем? Будете требовать отчетов? ась?..
— А ты хочешь, чтоб я его бранила в
письме? Ну извини меня,
милая Катя, я этого не сделаю.
Посидев безвыходно дома, я заскучал и написал доктору Павлу Ивановичу
письмо с просьбой приехать поболтать. Ответа на
письмо я почему-то не получил и послал другое. На второе был такой же ответ, как и на первое… Очевидно,
милый «щур» делал вид, что сердится… Бедняга, получив отказ от Наденьки Калининой, причиной своего несчастья считал меня. Он имел право сердиться, и если ранее никогда не сердился, то потому, что не умел.
«
Милый дедушка, Константин Макарыч! — писал он. — И пишу тебе
письмо. Поздравляю вас с Рождеством и желаю тебе всего от Господа Бога. Нету у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался».
— Ты знаешь, дорогой Панкрат, — продолжал Персиков, отворачиваясь к окну, — жена-то моя, которая уехала пятнадцать лет назад, в оперетку она поступила, а теперь умерла, оказывается… Вот история, Панкрат,
милый… Мне
письмо прислали…
Он пошел в каюту, чтобы читать
письмо без свидетелей, и, обрадованный, что сожитель его в кают-компании, стал глотать эти
милые листки, исписанные матерью, сестрой и братом, с восторженной радостью и по временам вытирая невольно навертывавшиеся слезы.
В 1908 году, в мой юбилей, я получил от него на полутора листах поздравление: «В. А. Гиляровскому, старому театралу«. Вот
письмо, теплое и
милое, написанное под его диктовку...
Сегодня вечером будет неделя, что я расстался с тобой,
милая Аннушка, а все еще в двухстах пятидесяти верстах от тебя, друг мой! Как-то ты поживаешь? Будет ли сегодня с почтой от тебя весточка? Нетерпеливо жду твоего
письма. Хочется скорей узнать, что ты здорова и весела.
Обнимая добрую Марью Александровну и
милую Нину, прошу передать это
письмо Наталье Дмитриевне Ф.
Неленька меня тревожит; последнее
письмо обещает, что будет смягчение, но я не разделяю эти надежды, пока не узнаю что-нибудь верное. — Это
милое существо с ума у меня не сходит. — Обещала меня уведомить тотчас, когда будет конфирмация. — И тут ничего не поймешь.
…Я с отрадой смотрю на Аннушку нашу — миловидную наивную болтунью, — в разговоре она
милее, нежели на
письме… Велел принести папку — отдал Аннушке две иллюминованные литографии (виды Везувия — Неаполь и Сорренто), которые я купил в Москве. Она рисует изрядно. Буду видеть и с карандашом в руках. При этом осмотре моих рисунков директриса получила в дар портреты П. Борисова, Волконского и Одоевского…
Прошу тебя,
милая Аннушка, поздравить за меня Варвару Самсоновну. Это
письмо ты получишь, когда она будет именинница…
Наши здешние все разыгрывают свои роли, я в иных случаях только наблюдатель… [Находясь в Тобольске, Пущин получил 19 октября
письмо — от своего крестного сына Миши Волконского: «Очень, очень благодарю тебя,
милый Папа Ваня, за прекрасное ружье… Прощай, дорогой мой Папа Ваня. Я не видал еще твоего брата… Неленька тебя помнит. Мама свидетельствует тебе свое почтение… Прошу твоего благословения. М. Волконский» (РО, ф. 243, оп. I, № 29).]
С этой почтой было
письмо от родных покойного Вильгельма, по которому можно надеяться, что они будут просить о детях. Я уверен, что им не откажут взять к себе сирот, а может быть, и мать пустят в Россию. Покамест Миша учится в приходском училище. Тиночка
милая и забавная девочка. Я их навещаю часто и к себе иногда зазываю, когда чувствую себя способным слушать шум и с ними возиться.